своего чувства, против своей гордости, то выходит это у него плохо. Жизнь у этого человека ломается надвое, ему надо принять мучительные решения. Сочувствия не нужно, но понимание товарищей — хорошо бы.
Это «о мире», теперь о себе. Живу отвратительно, каждый день отсрочки мучителен, кое-как состряпал кратчайший exposй (содержание). Если понравится, заплатят, — выеду на этой неделе, если не понравится (изложено отнюдь не в духе Патэ!), — тогда… не знаю, что делать, объявить себя разве банкротом, попросить в полпредстве ж. д. билет и тайком бежать от кредиторов…
Voila, не весело. Мне до последней степени нужно быть в Москве 10.VIII, иначе рухнут давнишние заветные планы. Итак, с верой в «божью помощь» — a bientфt…
Любящий вас И. Б.
Эренбург был в Лондоне, захворал там, теперь он в Швеции».
Мучительное решение состояло в том, что надо было надолго (оказалось, навсегда) расстаться с дочерью, с семьей. Мысль о том, чтобы оставить Родину, разумеется, никогда не возникала, и по всему видно, что «стабилизированный» быт на Западе был чужд характеру Бабеля, он с жадным интересом изучал, узнавал эту жизнь как писатель, но ему нужна была бурная, стремительная жизнь в той стране, которая ему была всего дороже.
Горький, по выражению самого Бабеля, послал его «в люди». Годы революции Бабель прожил в суровых условиях военного коммунизма, прошел школу Красной Армии, Первой Конной… Где бы он ни жил, оставался советским писателем, оригинальным, неповторимым, но советским писателем.
У него была ненасытная жадность к людям, среди его друзей были строители, директора заводов, партийные работники, рабочие, председатели колхозов, военные… Где еще мог он встретить таких людей, такие характеры, созревшие в бурях и борьбе величайшей революции… Уверен, что в последние годы своей жизни, лишенный свободы, он продолжал узнавать людей, их характеры, их язык, их горькие раздумья.
Бабель писал эти письма на чужбине: в Париже, Марселе, Остенде, но есть письмо из Молоденова, подмосковной земли, куда в то время добраться было не очень просто. Он любил и знал жизнь России, любил жить в «глубинке» и предпочитал ее городской жизни.
Больше тридцати лет хранились эти письма, я перечитал последнее с чувством горечи и боли.
Бабель исчез из нашей среды, как исчезли другие наши товарищи, но все же он оставил неизгладимый, я бы сказал, ослепительный след в нашей литературе. Не по своей вине он не допел свою песнь.
А. Нюренберг
ВСТРЕЧИ С БАБЕЛЕМ
Москва. 1922 год. Начало лета. Петровка. У запыленной витрины, оклеенной пожелтевшими афишами, знакомая фигура. Всматриваюсь — Бабель. Подняв голову, чуть подавшись вперед, он внимательно рассматривает какую-то карикатуру.
Я подошел к нему, поздоровался. Не отвечая на приветствие рассеянно рассматривая меня, он спросил:
— Читали последнюю сенсацию? — И, не дожидаясь ответа, добавил: — Бабель — советский Мопассан!
После паузы:
— Это написал какой-то выживший из ума журналист.
— И что вы намерены делать?
— Разыскать его, надеть на него смирительную рубаху и отвезти в психиатрическую лечебницу…
— Может, этот журналист не так уже болен?.. — заметил я осторожно.
— Бросьте! Бросьте ваши штучки! — ответил он, усмехаясь. — Меня вы не разыграете!
1927 год. Париж. Ранняя осень. Улица Барро. Район Бастилии. Нуворишевская гостиница «Сто авто». Пишу из окна столько раз воспетые художниками романтические крыши Парижа. Не могу оторваться.