всё и на меня глядеть, а я на них. И чем больше, тем лучше»» (Миллер [77, с. 94–95]).
Таким образом, Достоевский опять сводит воедино два эпизода «Исповеди» (которую Ставрогин по другому поводу упоминает и прямо) и акцентирует порочность ориентации на слушателей.
«Исповедь Ставрогина, поданная им Тихону в печатном виде, и повествователем, и Тихоном рассматривается как литературный документ. Оба выступают […] в роли литературных критиков […] отмеча[я] обилие «опечаток» и шероховатостей слога […] склонность к […] нагнетанию деталей «с тем исключительно, чтобы поразить читателя» [… и] критикуя жанр и форму «покаяния» (с. 96).
Интересное – и существенное с точки зрения Бабеля – совмещение физического эксгибиционизма с литературным представлено в «Подростке» (1875–1876). Аркадий рассказывает о том, как он в темных улицах приставал к порядочным женщинам с вызывающе непристойными речами, т. е. со словесным вариантом самообнажения[24].
В «Записках из подполья» налицо весь комплекс полемической фиксации Достоевского на «Исповеди»[25].
«Подпольный человек сам предается уединенному разврату a la Руссо, хотя и не делает из него метафоры исповеди […] «Боялся я ужасно, чтоб меня как-нибудь не увидали» » [77, с. 84–85].
Но в центре внимания повествователя находится литературная природа «Исповеди». Он ссылается не только на Руссо, но и на одного из его ранних деконструкторов – Генриха Гейне [28, с. 90–91][26], который
«утверждает, что верные автобиографии почти невозможны […] Руссо, например, непременно налгал на себя в своей исповеди […] из тщеславия […] Но Гейне судил о человеке, исповедовавшемся перед публикой. Я же пишу для одного себя [… и] если как бы обраща[ю]сь к читателям, то единственно только для показу […] на бумаге оно выйдет как-то торжественнее […] слогу прибавится [] Записыванье […] как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается» [41, т. 5, с. 122–123].
Но таким образом,
«несмотря на все его словесные ухищрения, подпольный человек впадает в тот же грех, что и […] Руссо – исповедь из тщеславия, из желания оправдаться и […] «налгать» [… Д]ля него существенна литературность его занятия […], неизбежно искажающая содержание [всякой исповеди] в интересах повествовательной техники, стиля, презентации собственной личности и расчета на реакцию воображаемой (или реальной) аудитории» (Миллер [77, с. 87–88]).
Парадокс «правды/выдумки» достигает апогея, когда герой заявляет, что записывание исповеди сделает его » честнее»!
Тщательное сопоставление «Записок из подполья» с «Исповедью» (см. Хауард [135, с. 65–70]) обнаруживает множество более детальных сходств. Вторя Руссо,
герой пытается облегчить свою совесть, исповедовавшись в