Одессу Бабель любил нежной и верной любовью, все было ему здесь по душе, все казалось знакомым и милым сердцу. Он наслаждался веселым и певучим одесским говором, общительностью одесситов, их приветливостью и юмором. В Одессе он расцветал, молодел, был весел и неутомим. В ту пору моя мама была жива, и я каждое лето приезжала к ней в домик на Ближних Мельницах; обычно летом приезжал в Одессу и Бабель.
В Одессе некогда существовали так называемые «красные шапки» — рассыльные для доставки личных писем на дом. На углу Дерибасовской и Екатерининской, рядом с продавщицами цветов — говорливыми толстухами, сидящими на низких скамеечках возле больших тазов, наполненных теплыми от солнца розами, — стояли плечистые молодцы в красных фуражках с блестящими козырьками. За соответствующее вознаграждение они тут же доставляли адресату ваш конверт: отправить письмо с «красной шапкой» считалось в старой Одессе высшим шиком.
Не представляю, как Бабелю удалось разыскать «красную шапку»: в те годы в Одессе их уже нигде нельзя было встретить. Но так или иначе, однажды утром к домику на Ближних Мельницах подкатил извозчичий фаэтон, так называемый штейгер (такие фаэтоны в те годы тоже были в Одессе редкостью), и в нем, шикарно выставив на подножку ногу в начищенном башмаке, сидел толстый пожилой дядя с длинными седыми усами; на голове у него пламенела под ярким одесским солнцем знаменитая красная фуражка с лакированным козырьком. Он вручил мне конверт, надписанный знакомым почерком: Бабель сообщал о своем приезде и приглашал пообедать вместе с ним в ресторане «Лондонской» гостиницы, как в ту пору называлась гостиница «Одесса». Ответ он просил послать на почтамт «до востребования», хотя, как выяснилось позже, сам жил в той же «Лондонской». Это относилось к числу особенностей его характера: он любил окружать себя некоей таинственностью — раскрывать сразу свои маленькие секреты казалось ему неинтересным…
Почти каждый вечер мы вместе бродили по одесским улицам. Под фонарями платаны отбрасывали на асфальт колеблющуюся тень, летний воздух пахнул розами и жареной рыбой, с моря тянул влажный ветерок. Окна в домах были распахнуты, ленивые одесские красавицы, опершись локтями на подоконники, громко переговаривались со своими кавалерами, стоящими под окнами на улице. В черном небе блестели крупные южные звезды…
Бабель показал мне дом, где жил в детстве. Мы долго стояли на другой стороне улицы, глядя на окна этого дома, где горел свет чужих ламп, чужой жизни.
— Мне было лет шестнадцать, когда я отправился на первое в своей жизни свидание, — сказал он, продолжая смотреть на освещенные окна. — Мы пошли в парк и, держась за руки, долго бродили по аллеям, потом оказались на Ланжероне, сидели на не остывших от дневного зноя камнях. Светила луна, волны шелестели у наших ног. Что говорить, счет времени мы потеряли. Было уже за полночь, когда я, проводив свою Джульетту на другой конец города, отправился домой. Голова моя кружилась от счастья, я шагал, размахивая руками, бормоча стихи, грудь мою распирала гордость… Еще издали я увидел, что на улице, у дверей нашего дома, закутанная в шаль, стоит моя мать. Она простояла так, наверное, не один час, ожидая меня. Когда я, еще не остыв от восторга, улыбаясь дурацки счастливой улыбкой, подошел к ней, она, не говоря ни слова, дала мне по шее своей маленькой, крепкой рукой, и мы в полном молчании стали подниматься по лестнице на четвертый этаж, в нашу квартиру…
Он вздохнул и сказал, помолчав:
— Пойдемте отсюда. Я так люблю этот дом,