Исаак Эммануилович Бабель
(1894—1940)
Главная » Одесские рассказы » Одесские рассказы, страница33

Одесские рассказы, страница33

в моих зрачках, и я упал на землю в новой шинели.

    — Семя ихнее разорить надо, — сказала тогда Катюша  и  разогнулась  над чепцами, — семя ихнее я не могу навидеть и мужчин их вонючих…

    Она еще сказала о нашем семени, но я ничего не слышал больше.  Я  лежал на земле, и внутренности раздавленной птицы стекали  с  моего  виска.  Они текли вдоль щек, извиваясь, брызгая  и  ослепляя  меня.  Голубиная  нежная кишка ползла по моему лбу, и  я  закрывал  последний  незалепленный  глаз, чтобы не видеть мира, расстилавшегося передо мной.  Мир  этот  был  мал  и ужасен. Камешек лежал  перед  глазами,  камешек,  выщербленный,  как  лицо старухи с большой челюстью, обрывок бечевки  валялся  неподалеку  и  пучок перьев, еще дышавших. Мир мой был мал и ужасен. Я закрыл глаза,  чтобы  не видеть его, и прижался  к  земле,  лежавшей  подо  мной  в  успокоительной немоте. Утоптанная эта земля ни в чем не была похожа на нашу  жизнь  и  на ожидание экзаменов в нашей жизни. Где-то далеко  по  ней  ездила  беда  на большой лошади, но шум копыт слабел, пропадал, и тишина,  горькая  тишина, поражающая иногда детей в несчастье, истребила вдруг  границу  между  моим телом и никуда не двигавшейся землей. Земля пахла сырыми недрами, могилой, цветами. Я услышал ее запах и заплакал без всякого страха. Я шел по  чужой улице,  заставленной  белыми  коробками,  шел  в  убранстве  окровавленных перьев, один в середине тротуаров, подметенных чисто, как в воскресенье, и плакал так горько, полно и счастливо, как не  плакал  больше  во  всю  мою жизнь. Побелевшие провода гудели над головой, дворняжка бежала впереди,  в переулке сбоку молодой мужик  в  жилете  разбивал  раму  в  доме  Харитона Эфрусси. Он разбивал ее деревянным  молотом,  замахивался  всем  телом  и, вздыхая, улыбался на все стороны доброй улыбкой опьянения, пота и душевной силы. Вся улица была наполнена  хрустом,  треском,  пением  разлетавшегося дерева. Мужик бил только затем, чтобы перегибаться, запотевать  и  кричать необыкновенные слова на неведомом, нерусском языке. Он кричал  их  и  пел, раздирал изнутри голубые глаза, пока на улице не показался  крестный  ход, шедший от думы.  Старики  с  крашеными  бородами  несли  в  руках  портрет расчесанного царя, хоругви с гробовыми угодниками  метались  над  крестным ходом, воспламененные старухи  летели  вперед.  Мужик  в  жилетке,  увидев шествие, прижал молоток к груди и побежал за хоругвями, а я, выждав  конец процессии, пробрался к нашему дому. Он был  пуст.  Белые  двери  его  были раскрыты, трава у голубятни вытоптана.  Один  Кузьма  не  ушел  со  двора. Кузьма, дворник, сидел в сарае и убирал мертвого Шойла.

    — Ветер тебя носит, как дурную щепку, — сказал старик,